В трущобах ИндииКультура и общество / Культура Индии в рассказах / В трущобах ИндииСтраница 168
— Хитро, не хитро, а придумать надо было, ты же только одно и отвечаешь мне: «Придется есть сырыми!» Другой пришел бы в экстаз, целовал бы мои руки, восклицая: «Спасен! Слава Богу!», вот это дело. Нет, видите ли, госпожей форелей надо ему еще уложить на постель из свежего масла, обложить их разными приправами, полить лимонным соком, по-поварски, да-с! Ты, Барнет, честное слово, внушаешь мне отвращение… и не будь ты моим другом…
— Полно, не сердись, я только констатировал факт.
— Так! Начинается спор.
— Нет! Нет! Сдаюсь, сознаюсь, что сказал глупость.
— Счастье твое! Не будем терять времени… я чувствую уже пустоту в желудке… Что если мы займемся обедом!
— Лучше этого мы ничего не можем сделать.
И оба принялись хохотать, сами не зная чему.
— Мы будем знамениты, Барнет! — воскликнул Барбассон. — Подумай только, мы будем жить собственными средствами в течение двух недель, месяца, на этой ореховой скорлупе. Нас назовут «Робинзонами шлюпки». Ты будешь моим Пятницей, и в один прекрасный день я опишу нашу историю.
К провансальцу вернулась обычная веселость, а с ней вместе и неистощимая шутливость. Барнет, не считавший обжорство одним из семи смертных грехов и не приходивший в восторг от такой примитивной пищи, заразился, однако, веселостью своего товарища… Но разнородные сюрпризы не кончились еще, и день этот готовил им еще более ужасные и непредвиденные… Одному из двух — увы! — не суждено было видеть восход солнца на следующий день.
Друзья снова опустили свои удочки и, устремив взор на поплавок, с тревогой и нетерпением ждали, кому из них первому будет благоприятствовать судьба.
— Скажи, Барбассон, — заговорил Барнет спустя минуту, — что если не клюнет?
— Шутишь ты… приманки, приготовленные мною по всем правилам искусства… secundum arte!
— Если ты будешь говорить на провансальском наречии, я заговорю по-английски и тогда…
— Как ты глуп! Это из воспоминаний о коллегии.
— Так ты был в коллегии?
— Да, до шестнадцати лет; мне отказали в степени бакалавра, в Ахене, — небольшой провансальский факультет, устроенный специально для приема провансальцев. — Это было целое событие. За все тридцать лет отказали только одному парижанину, который хотел выдать себя за провансальца, но, понимаешь, у него не было акцента, и это выдало его. Но я был уроженец Марселя… это было слишком и едва не подняло целую революцию на Канебьере. Хотели идти целой толпой на Ахен… но дело уладилось, экзаменаторы обещали не повторять этого.
— И тебя приняли?
— Нет! Отец-Барбассон якобы нечаянным образом уронил на мои чресла целый пук веревок, я бежал из отцовского дома и с тех пор не возвращался туда.
— Ну, а я, — отвечал Барнет, — никогда не ходил в коллегию и не умел ни читать, ни писать, когда дебютировал в роли профессора.
— Скажи, пожалуйста! Да вы там еще ученее, чем мы в Марселе!
— Нет, видишь… надо было жить чем-нибудь, я и взял место директора сельской школы в Арканзасе.
— Как же ты справился?
— Я заставил больших учить маленьких, а сам слушал и учился; недели через три я умел читать и писать. Месяца через два я с помощью книг давал уроки, как и другие.
— Ах, Барнет, как освежается сердце воспоминаниями старины! Я чувствую себя растроганным. Ничего не вызывает так на откровенность, как ловля удочкой. Мне кажется, шнурочек этот — проводник, по которому… стой, клюет! Внимание, Барнет, полно болтать.
Ловким движением руки, как настоящий знаток, Барбассон остановил удочку и затем вытащил ее не сразу, как это сделал бы новичок, а потянул медленно, еле заметно, и не мог удержаться от крика торжества, когда на поверхности воды показалась чудная лакс-форель в пять-шесть фунтов. Спустить ее в сетку и поднять на борт было делом одной секунды. Это была превосходная рыба, с розоватой чешуей, темно-красной кожей, того нежного цвета, который напоминает луч солнца и так ценится гурманами.